Лет пятнадцать назад как в научных публикациях, так и в СМИ появились рассуждения о неком «пороге толерантности» или «пороге конфликтности», который грозит общественной стабильности. Речь шла о том, что превышение долей мигрантов определённого, якобы строго установленного предела неминуемо ведёт к резкому всплеску ксенофобии и росту преступности и физического насилия. Эта идея, похоже, поразила воображение некоторых журналистов. Так, московский журналист со ссылкой на «данные ООН» пугал читателей порогом в 10% «чужаков», достижение которого якобы грозило катастрофой[1]. Затем эту же информацию воспроизвёл его коллега, обеспокоенный ростом числа мигрантов, что для него безусловно означало рост преступности[2]. Спустя ещё некоторое время «порог конфликтности» снова появился в газете, но на этот раз он был оценен уже в 5%[3].
Такие цифры полюбились чиновникам, занимающимся миграционной политикой. Например, в 1994 году ответственный работник Управления Федеральной службы контрразведки по Краснодарскому краю, узнавший о «пороге терпимости» от местного эксперта, был убеждён в том, что «в мировой практике прыжок за 15 процентов беженцев и вынужденных переселенцев означает наступление серьёзных негативных социально-политических последствий». В его устах это звучало призывом к ужесточению миграционного контроля, ибо, как он утверждал, на Кубани число таких мигрантов уже достигло 13%[4]. Социолог М.В. Савва, занимавший в первой половине 1990-х годов должность начальника Управления по делам национальностей и вопросам миграции администрации Краснодарского края, упоминал о том же «пороге», опасаясь, что из-за высоких темпов миграции в крае через десять лет каждый пятый будет мигрантом, и призывал «защитить край» от «избыточных мигрантов»[5]. В декабре 2004 года из-под пера краснодарских законодателей вышел документ, где угрозой местной безопасности назывались компактно проживающие этнические общины, по своей численности «превышающие пятнадцатипроцентный предел конфликтности»[6]. Поэтому неудивительно, что в ходе опроса экспертов, проводившегося в 2004 году в Южном федеральном округе, некоторые из них также апеллировали к «критической массе» мигрантов, определяя её в 10-15% и называя опасной[7]. Ссылки на значительно завышенные и неправдоподобные показатели миграции порождали у населения тревоги за будущее края и помогали местным чиновникам и законодателям принимать более жёсткие миграционные правила[8].
Наконец, осенью 2006 года новый зам. директора Федеральной миграционной службы, генерал В. Поставнин, ссылаясь на мнение неких «специалистов-этнографов», предупреждал об угрозе возникновения компактных поселений приезжих «чужеродцев» и доказывал, что особенно опасная ситуация складывается, если их число начинает превышать 17-20% населения, ибо это «создаёт дискомфорт у коренного населения». Это была не оговорка, ибо в другом интервью он снова говорил о «психологической планке в 20 процентов» и утверждал, что, «когда количество приезжих в тот или иной район превышает эту планку, у коренного населения возникает вполне объяснимый дискомфорт». Он убеждал, что в таком случае «приезжие» не ассимилируются, а создают свою инфраструктуру и начинают жить по собственным законам[9].
Любопытно, насколько позиция федерального чиновника согласуется с взглядами лидера радикального Движения против нелегальной иммиграции (ДПНИ) А. Белова (Поткина). В своём интервью корреспонденту портала «Сегодня-ру» тот как-то заявил[10]:
«Специалисты подсчитали, что, как только некомплиментарных (ино-культурных) иммигрантов становится более 5%, у коренных жителей появляется чувство дискомфорта. Когда количество иммигрантов переваливает за 25-30%, коренные жители (в данном случае я говорю о славянах) начинают уезжать со своей земли. Этот процесс мы видим сейчас на Северном Кавказе и в некоторых районах Москвы. Причины этого кроются в культурных особенностях некоторых народов…»
Фактически ссылаясь на «племенную мораль», он доказывал, что, попадая в чужую среду, мигранты, чувствуя себя свободными от традиционных моральных норм, совершают предосудительные поступки. В частности, он утверждал, что 60% преступлений в Москве совершают приезжие, однако об этнической принадлежности этих «приезжих» он умолчал[11]. Находит место в его риторике и тезис о защите «этнической и культурной составляющей» России, которым якобы грозят иммигранты. И он требует строгого разделения между «коренными народами» и «гостями», ибо только первые являются «хозяевами в доме». Кроме того, он предупреждал против возникновения «этнических анклавов», жители которых якобы будут не только сохранять свои обычаи и законы, но в перспективе угрожать безопасности России, поскольку представители этнических диаспор стремятся захватить власть на местах и установить свою монополию в целых секторах экономики. Наконец, из его уст звучит и мотив «конфликта культур», явно позаимствованный из известной «теории этногенеза» Л. Гумилева: «К нам идёт Восток, и на стыке этих культур обязательно будет конфликт»[12].
Сходным образом рассуждает и бывший депутат Госдумы от партии «Родина» А. Савельев. Он тоже указывает, что в Москве численность «этнических диаспор» якобы превысила пятнадцатипроцентный рубеж, и доказывает, что их «ассимиляция» теперь невозможна. Мало того, это население он тесно связывает с преступным миром и объявляет, что оно уже ведёт «расовую войну против русских»[13].
I
Этот беглый обзор, во-первых, показывает большой разброс численных показателей «порога конфликтности/толерантности», приводимых разными авторами, а во-вторых, тем самым свидетельствует об их слабой обоснованности. Их скорее следует трактовать как относящиеся к сфере идеологии, чем к науке. Они играют инструментальную роль и призваны придать «научное» обрамление антииммигрантской политике.
Вместе с тем, рассмотренные взгляды не являются произвольной выдумкой дилетантов. Они опираются на утверждения ряда ученых о том, что будто бы, если доля мигрантов в обществе достигает определённого предела (называют то 10%, то 15%), это неминуемо грозит вспышкой ксенофобии[14]. Поэтому предлагается строго следить за сохранением «этнокультурного портрета» каждого региона. Совсем недавно социолог, директор Института демографических исследований И. Белобородов заявил, что «приток иммигрантов создаёт угрозу межэтническому балансу, провоцирует межэтнические конфликты и никак не решает демографическую проблему»[15]. В его риторике звучит и тревога по поводу «критического порога»: «Когда около трети проживающих – представители иной культуры, с этим сложно что-то делать». И, предупреждая о якобы неизбежных межкультурных трениях, он называет порог в 10-12% иммигрантов «классическим законом демографии»[16].
Откуда же берутся приводимые разными авторами цифры? Чтобы разобраться в этом, достаточно провести небольшое расследование. Так, М.В. Савва ссылается на В.И. Козлова и Л.С. Перепелкина, а последний, в свою очередь, – на востоковеда Г.И. Старченкова. Тот действительно пишет о некой «критической отметке, после которой масса иностранных рабочих приобретает новую сущность». Пишет он и о «пороге терпимости» у местного населения[17]. Однако никаких цифр он при этом не приводит. Мало того, в своих рассуждениях о положении иммигрантов в Западной Европе Старченков опирается не на какой-либо глубокий научный анализ, а на сообщения СМИ. Даётся ссылка, в частности, на журналиста В. Иорданского, который, в свою очередь, заимствовал рассуждения о неспособности крупных иммигрантских общин к ассимиляции из западных СМИ. Однако о «пороге терпимости» он не писал. А в опубликованных в одной подборке с его статьёй работах западных журналистов говорилось не об этом, а о расколе в самих западных обществах по вопросу об отношении к иммигрантам. Кроме того, французский журналист ясно объяснял, что дело не в культурных различиях, а в том, что французские чиновники не оказывают иммигрантам необходимой социальной помощи и не заботятся об обеспечении их работой, что ведёт к отчуждению иммигрантских общин от французского общества, чреватому взрывами недовольства. Правда, английский журналист опасался столкновения христианского мира с исламским. И именно у него Иорданский почерпнул идею о возможном будущем столкновении двух культур[18].
Что касается Козлова, то он ссылался на работу Ф. Мэйсона, где тот писал о некотором пороге численности «чужаков», превышение которого вело к росту напряжённости между ними и местным населением. Но ни о каком строго установленном проценте мигрантов в его работе речи не было[19]. В свою очередь, на Западе противники иммиграции также обращаются к идее «порога терпимости»[20], нередко опираясь на работы этологов, изучающих фактор территориальности в животном мире. В таких работах говорится о том, что если доля пришельцев из чужого стада достигает 12-25%, то их изгоняют силой, чтобы избежать роста напряжённости[21]. Однако всё это не имеет никакого отношения к человеческому обществу, которое развивается по своим законам. Зато рассматриваемая здесь аргументация получила популярность в Великобритании еще в 1960-х годах, когда некоторые местные политики доказывали, что для бесконфликтного существования число «цветных» в стране должно быть ограничено. Вот что говорилось в «Белой книге», опубликованной британскими властями ещё в 1965 году и посвящённой иммиграции из стран бывшей империи[22]:
«Присутствие… почти миллиона иммигрантов из стран Содружества с различными социально-культурными традициями влечёт за собой целый ряд проблем и создаёт разного рода социальное напряжение в местах их компактного проживания».
Звучал там и уже знакомый нам мотив «критического порога», который не следовало превышать. К этому источнику и восходят знания Козлова, работавшего некоторое время в британских библиотеках, где он занимался проблемами миграции и мигрантов. Вместе с тем, как показывают исследования западных специалистов, агрессивная ксенофобия и расизм наблюдаются иной раз именно в тех странах, где число иностранцев сравнительно невелико. Поэтому о какой-либо прямой связи расизма с количественными показателями иммиграции говорить не приходится[23].
Например, судя по данным европейских социологов, не отмечается прямой зависимости между долей иммигрантов и расистскими настроениями. В первой половине 1990-х годов уровень ксенофобии в ряде стран, где иммигрантов было мало (Ирландия), оказался выше, чем в некоторых других, где тех было много больше (Дания)[24]. Мало того, по переписи 1991 года, этно-расовые меньшинства составляли в Лондоне 20% населения, причём их доля в центральной части британской столицы была еще выше – 25%. При этом иммигранты селились компактно, и в некоторых районах города они составляли более 20% жителей. Но ни к каким вспышкам насилия это не приводило[25]. Высокая доля иммигрантов характерна и для крупных городов Германии: 27,8% во Франкфурте-на-Майне, 23,8% в Штутгарте, 22% в Мюнхене. Там также встречались крупные скопления иммигрантов в некоторых особых городских районах. Однако если в 1990-х годах доля иммигрантов была выше на западе Германии (10%), чем на востоке (2%), то уровень ксенофобии и число расистских нападений показывали обратное соотношение[26].
Показательные в этом отношении данные приводит швейцарский исследователь. Если максимальный наплыв гастарбайтеров в Швейцарию в первой половине XX века наблюдался в 1914 году, то к началу Второй мировой войны он сократился втрое. Тем не менее тема чрезмерного присутствия иностранцев не сходила со страниц швейцарских газет вплоть до середины 1930-х годов. Не менее показательной была ситуация на индустриальном севере США на рубеже XIX-XX веков. В тот период конфликты местных обитателей с «чернокожими» выходцами с Юга возникали почти вдвое чаще, чем с иммигрантами из Европы, хотя по своей численности иммиграция из Европы в пять раз превышала прилив «чернокожего» населения и основную конкуренцию представляли именно европейские иммигранты. Иными словами, – делает вывод швейцарский учёный, – речь должна идти не о реальной конкуренции, а о коллективных представлениях о должном порядке вещей[27].
Не менее показательны результаты исследований во Франции, касающихся причин популярности Национального фронта Ле Пэна. На первый взгляд казалось, что это движение имело наибольшую популярность именно там, где концентрировались иммигранты и где людям приходилось чаще с ними общаться. Однако при более детальном изучении выяснилось, что дело заключается отнюдь не в численных показателях. Во-первых, наивысший уровень ксенофобии отмечался в крупных городах со свойственной им социальной напряжённостью, вовсе не зависящей напрямую от численности мигрантов. А во-вторых, наивысшую поддержку правые радикалы имели не в районах скопления иммигрантов, а на их окраинах, где люди не столько активно общались с ними, сколько питались слухами, страхами и фантазиями.
Муниципальные выборы, проведённые в 1984 и 1986 годах в Париже с его высочайшей во Франции концентрацией иммигрантов, показали парадоксальную картину. Во-первых, Национальный фронт вовсе не пользовался там той популярностью, которой можно было бы ожидать, исходя из одних лишь демографических показателей. А во-вторых, если в 1984 году он получил высокую поддержку в районах, где жило много выходцев из Испании и Португалии, то в районах обитания выходцев из Северной Африки его успехи были много скромнее. А выборы 1986 года дали прямо противоположный результат. Специалисты считают, что эти колебания связаны отнюдь не с фактором миграции, а с политическими предпочтениями, которые тогда разделяли сторонников консерваторов и социалистов. Кроме того, НФ пользовался особой поддержкой там, где остро стояла жилищная проблема и где была высока доля рабочего класса. Иными словами, главную роль играли политические и социально-экономические факторы, не связанные напрямую с проблемой иммигрантов. Наконец, исторические данные говорят о том, что антииммигрантские настроения возникли задолго до начала массовой иммиграции и с какими-либо численными показателями связаны не были[28]. Исследователи также отмечают у сторонников Ле Пэна повышенную склонность к фантазированию и паранойе, что порождает у них страх в отношении чужаков и пессимизм[29].
Изучение ксенофобии в Канаде показало следующую картину. В 1970-1990-х годах доля небелых иммигрантов среди канадского населения увеличилась вдвое (с 5% в 1971 году до 10% в 1991-м), причём за период с 1970-х до середины 1990-х годов доля иммигрантов из Европы упала с 36,2% до 18,6%, а доля иммигрантов из стран Азии выросла с 30,1% до 52,1%. За тот же период уровень ксенофобии существенно снизился, а толерантность возросла. В ряде случаев рост интенсивности контактов, т.е. более близкое знакомство с иммигрантами, положительно влиял на отношение к ним местного населения, хотя по ряду дополнительных причин так происходило не всегда. При этом к стойким ксенофобам относились от 5% до 20% канадцев[30].
Ни один из названных выше российских авторов не объясняет, каким образом исчисляется «критическая масса» иммигрантов и как получены цифры «порога терпимости». Лишь в 2002 году В.А. Моденов и А.Г. Носов попытались путем математических исчислений получить цифру критического порога (40%), превышение которого якобы грозило обществу глубоким кризисом и дезинтеграцией[31]. Однако их расчеты грешили высокой степенью абстрактности и никак не учитывали самые разнообразные факторы, определявшие большую вариативность взаимоотношений местного населения с мигрантами.
Зато еще сто лет назад к тому же аргументу прибегал далёкий от науки расист М.О. Меньшиков, утверждавший, что Россия «внедрила в себя инородческие элементы в гораздо большем количестве, чем дозволяет структура государства»[32]. Сегодня похожие взгляды разделяют склонные к расизму европейские «новые правые»[33]. Такие параллели не случайны, ибо социологи, ссылающиеся на пресловутый «порог терпимости», как правило, с опаской и недоверием относятся к иммигрантам. Кроме того, в их представлении культура отличается системностью, необычайной устойчивостью и строгими, трудно преодолимыми границами. Отсюда и проистекают идея непременного «столкновения культур» и вера в неизбежность ксенофобии и этноцентризма. Между тем, сегодня специалисты полагают, что культура имеет открытый дискурсивный характер и отличается гибридностью, а ксенофобия вовсе не является её непременным атрибутом. А в основе групповых конфликтов лежит вовсе не «социокультурная дистанция»[34], а политические, социальные, экономические и прочие интересы. Иными словами, рассуждения о «пороге толерантности» являются лишь завуалированной формой расизма[35].
II
С рассматриваемой идеологемой тесно связан тезис о «нарушении межэтнического баланса», сплошь и рядом звучащий в антииммигрантской риторике[36]. Он отражает страхи по поводу якобы автоматического размывания культурных ценностей доминирующего населения. Это служит стержневой идеей культурного расизма[37], сторонники которого придерживаются эссенциалистского взгляда на культуру и считают, что, во-первых, человек едва ли не с молоком матери впитывает строго определённые культурные коды, во-вторых, те в неизменном виде сопровождают его на протяжении всей его жизни и он не способен что-либо тут изменить, в-третьих, он является носителем одной и только одной строго определённой культуры. Такой подход игнорирует феномен бикультурализма и фактически отрицает изменчивость. Он также не желает учитывать пластичность человеческой натуры, позволяющей успешно адаптироваться к самым разным условиям окружающей среды[38]. При этом, делая акцент на неизменности «культурных кодов», он естественным образом приводит к идее о якобы неизбежном конфликте культур или цивилизаций. Отсюда и вытекает вывод о «пагубности» массовой иммиграции. В этой парадигме человек рассматривается, прежде всего, не как гражданин, а как носитель той или иной культуры, т.е. культурная идентичность оттесняет политическую на второй план.
Следует отметить, что в России опасения по поводу фатального изменения «этнокультурного портрета» направлены исключительно в адрес нерусских мигрантов. Ни один сторонник этих взглядов даже не пытался применить их к ситуациям широкого расселения русских по национальным окраинам как в царское время, так и, особенно, в советский период. Никого из них не тревожило, например, преобладание русского населения в ряде национальных республик Российской Федерации. И тем более, никто из них не решался ссылаться на такую «процентную норму» для объяснения, скажем, ситуации с русскими в Латвии или Эстонии. Отъезд массы евреев и немцев из страны тоже не порождает у них опасений за «традиционный этнодемографический портрет».
Всё это говорит о присущем рассматриваемому подходу этноцентризме, несовместимом с подлинным научным анализом. Вот почему к использованию рассмотренных подсчётов следует относиться с большой осторожностью. Зато проведённые недавно в европейских странах социологические исследования показали, что рост доли иммигрантов вызывает весьма противоречивые следствия. С одной стороны, в ряде случаев он действительно ведёт к усилению антииммигрантских настроений в обществе, но с другой – растёт интенсивность контактов между приезжими и местным населением, в результате чего люди лучше узнают друг друга и взаимоотношения между ними улучшаются. Мало того, учёные показали, что всплеск ксенофобии происходит не сам по себе, а вызывается целенаправленной пропагандой, представляющей мигрантов в негативном свете. Авторы исследования предостерегают против механического подхода к рассматриваемым здесь численным показателям и их однозначной трактовки как якобы надёжных индикаторов общественных настроений[39]. С этим согласуются и выводы некоторых российских социологов. В частности, на российских материалах было показано, что «в полиэтничных республиках, уже длительное время характеризующихся большим сходством социальных позиций контактирующих этносов, меньшей межэтнической трудовой конкуренцией, позитивные оценки межнациональных отношений носят более массовый характер»[40].
Похоже, никакой жёсткий «порог терпимости» или «конфликтности» просто невозможно установить, ибо взаимоотношения между местным и пришлым населением складываются в зависимости от множества самых разных факторов. Среди таковых следует выделять культурные и языковые взаимосвязи обеих групп, благополучное или кризисное состояние страны приёма мигрантов, особенности расселения мигрантов (в консервативной сельской среде или в склонном к космополитизму мегаполисе, компактное или дисперсное), хозяйственная деятельность мигрантов и её соотношение с местной экономикой, наличие или отсутствие дискриминации мигрантов, традиции толерантности или ксенофобии у местного населения, характер политического режима – демократический или авторитарный – и пр. Кроме того, сами мигранты вовсе не представляют какой-то сплошной гомогенной массы, и уже по одной этой причине придавать какую-либо особую важность их доле в населении некорректно. Уместно также напомнить: в Афинской декларации 1981 года, направленной против расизма, говорилось, что
«применение квот, установление порога терпимости и цифровых норм в области образования, основанных на этнических или расовых критериях, должно быть отвергнуто, когда это нарушает права человека»[41].
Ясно, что упоминаемое требование относится не только к сфере образования, но и к той области, о которой здесь идёт речь.
III
Имеющиеся научные данные разрушают популярное представление о том, что трения между местным населением и приезжими определяются прежде всего этническими различиями и что во избежание конфликтов следует строго сохранять «этнодемографический баланс». Исследователи фиксируют в России немало случаев ксенофобии, направленной против русских репатриантов, которых местные русские встречали без большого энтузиазма. Определённую роль в этом играют профессиональные и социо-культурные различия, ибо бывшим горожанам с их привычкой к зажиточной городской жизни приходилось селиться в сельской местности. Кроме того, приезжие нередко развивали бурную деятельность и пытались организовать кооперативы и фермерские хозяйства. В этих условиях местное население нередко наделяло приезжих русских теми же стереотипными качествами («высокомерные», «расчётливые», «богатые», «хитрые», «наглые», «корыстолюбивые», «замкнутые» и пр.), какими обычно характеризуют представителей «торговых меньшинств»[42]. Стремление отграничить себя от мигрантов создавало у местных жителей стимулы для требований протекционизма по принципу «коренные/некоренные», а это, в свою очередь, благоприятствовало расиализации «чужаков». О последнем свидетельствует, в частности, то, что местные русские иной раз не признают приезжих за русских и называют их «инородцами», «казахами», «киргизами», «таджиками» и т.д., то есть отделяют их от себя символическими средствами[43]. Мало того, они начинают переносить на приезжих те уничижительные термины («черно…пые», «чернозадые», «чурки»), которые обычно используются как оскорбительные для нерусских[44]. Еще в 1990-х годах некоторые местные политики даже пытались идти на выборы под антиммигрантскими лозунгами, разжигая у местного населения враждебные чувства к приехавшим из Центральной Азии русским[45]. В середине 2000-х годов роль мигрантофобии как политического инструмента даже усилилась, что показал скандал, вспыхнувший осенью 2005 года в связи с предвыборным роликом партии «Родина».
Если в 1990-х годах мигранты-славяне встречали на юге России гораздо более благожелательный приём, чем неславяне, то к началу 2000-х это стало меняться. Исследование 2001-2002 годов в Ростовской области показало, что там уже каждый третий встречал мигрантов-славян достаточно неприветливо[46]. Аналогичная ситуация сложилась тогда и в Астраханской области, где отмечалось негативное отношение к выходцам из Чечни независимо от национальности, «будь то русские, татары, евреи – кто угодно»[47]. В Тверской области в течение второй половины 1990-х годов отношение к русским мигрантам также изменилось к худшему[48]. Впрочем, ещё на заре фермерского движения в начале 1990-х бывали случаи, когда местные жители сжигали фермы и дома приезжих, не позволяя им «заводить свои порядки»[49]. К «этнической культуре» всё это не имело никакого отношения.
Между тем, и без того незавидное положение мигрантов только осложнялось подозрительным и недоброжелательным отношением к ним со стороны местных жителей. Ведь возникавшая вначале эйфория русских мигрантов, ожидавших тёплого приёма на Родине, быстро проходила после их столкновения с бюрократическими препонами, с невозможностью по тем или иным причинам найти работу по специальности или вообще легальную работу, а также после встречи с местной ксенофобией. Это усугублялось тем, что бывшим городским жителям нередко предлагалось остаться в селе, где их высокие культурные запросы встречались с консервативными установками местных обитателей. Всё это отнюдь не способствовало взаимопониманию, и мигранты нередко замыкались в своей среде. А это давало местным жителям повод обвинять их в замкнутости и нежелании интегрироваться[50]. Краснодарский социолог М.В. Савва отмечает наблюдающуюся иной раз у мигрантов тенденцию к «капсулированию», ведущему к замкнутости и закрытости[51]. Однако он умалчивает о том, что к такому результату приводят не столько какие-то культурные особенности мигрантов, сколько создающаяся вокруг них недоброжелательная обстановка и дискриминационные практики[52].
В таком положении часто оказывались равным образом как русские[53], так и нерусские мигранты, переселявшиеся в благоприятную, на первый взгляд, среду своих соотечественников. Например, с похожей ситуацией встретились южноосетинские беженцы в Северной Осетии. Своей успешной предпринимательской деятельностью они вызвали недовольство местных осетин. Однако и здесь это недовольство выражалось в терминах культуры: якобы пришельцы плохо знали и не соблюдали традиционные осетинские традиции и обряды[54]. Как показывают исследования в Ростовской области, аналогичные чувства местные армяне питали к армянам-мигрантам. Ведь, подобно русским мигрантам, те тоже отличались более высоким образованием и в материальном плане были лучше обеспечены, чем местные армяне. Поэтому последними двигали опасения конкуренции со стороны более энергичных пришельцев[55]. Армяне, переселившиеся в Армению из Азербайджана, также встретили недружелюбный приём, так как, по мнению местных армян, «не были носителями армянской культуры и слабо владели языком». Поэтому там их считали «культурными маргиналами» и даже «чужестранцами»[56]. Недопонимание возникало и во взаимоотношениях между российскими адыгами и зарубежными, приезжавшими навестить их в 1990-х годах[57].
Казахи-репатрианты, переселившиеся в Казахстан из Китая, отличаются от местных казахов более низким образованием и отсутствием профессиональных навыков. Они держатся обособленно и не спешат отказываться от своих культурных особенностей (диалект, образ жизни, обычаи), но претендуют на государственную социальную помощь. Местных казахов раздражают их стремление к обособленности и сохранению своего образа жизни, а также их претензии на государственную поддержку. Поэтому их не считают своими и называют «монголами», «китайцами» и «иранцами»[58]. То есть и здесь происходит своеобразная «расиализация».
Всё это не ограничивается евразийским пространством, а встречается в гораздо более широком контексте. Немецкий психолог Мартина Тисбергер вспоминает, что её отец, изгнанный после Второй мировой войны из Венгрии как этнический немец, встретил в ФРГ достаточно прохладный приём – там его иной раз называли «чёрным» или «цыганом»[59]. В таком контексте термин «чёрный» теряет связь с реальным цветом и получает сугубо символическое значение, сочетающее «чуждость» с «ущербностью»[60].
IV
Приведённые примеры показывают, что мигрантофобия имеет дело, во-первых, не столько с этничностью, сколько с культурой.
Во-вторых, в разных контекстах эта «культура» понимается по-разному: в одних случаях речь идёт о социально-культурных различиях между горожанами и сельскими жителями, в других – о некоторой культурной вариативности, свойственной любой культурной общности (обрядность, поведенческие нормы, пищевые предпочтения, языковые диалекты и пр.). В-третьих, эта вариативность отчасти вызывается культурной гибридностью: скажем, приезжие русские привозили с собой некоторые культурные нормы и установки, заимствованные ими у народов Центральной Азии, что и делало их «другими русскими». Все отмеченные культурные различия отнюдь не возводят какие-либо непреодолимые барьеры. Ведь, например, различия в образовании могут побуждать людей к повышению своего образовательного уровня. А иные обычаи могут казаться привлекательными и заимствоваться. Поэтому речь должна идти не столько о культурных различиях sui generis, сколько о восприятии этих культурных различий в особом контексте, окрашенном ухудшением социально-экономического положения местного населения в обстановке кризиса. Именно в данных условиях культура выступает универсальной объяснительной матрицей, за которой скрываются соперничество из-за доступа к жизненно важным ресурсам или опасения за свою конкурентоспособность[61]. Опросы, проведённые И.М. Бадыштовой в Москве, Нижнем Новгороде и Смоленске в апреле 1999 года, показали, что значительная часть респондентов (от 35,2% в Смоленске до 44,4% в Москве) испытывали тревогу по поводу конкуренции с приезжими на рынке труда[62].
Важно учитывать, что, хотя значительную часть мигрантов составляют русские и хотя большинство мигрантов заняты в строительстве, в общественном мнении образ мигрантов неразрывно связан с «инородцами», а сфера приложения их труда – с торговлей и/или с криминалом[63]. Правда, не желая показаться эгоистами, люди пытаются подчёркнуто демонстрировать, что они защищают не свои личные, а некие общие интересы, где образ «мы» оказывается много ценнее, чем «я». Именно поэтому, говоря о негативных последствиях массовой миграции, они делают акцент не на своих личных потерях, а на трудностях, возникающих у какой-либо иной группы «своих». Как в этой связи отмечает Л.Д. Гудков,
«военных и милицию больше всего “заботит”, что приезжие “отнимают рабочие места” у местных работников; пенсионеров, что они “торгуют” и наживаются на местном населении; руководителей и домохозяек – что они развращают и подкупают милицию; безработных – что “их очень много везде”; учащихся – что они просто им не нравятся, так как они “наглы” и т.п.»[64]
Это способствует консолидации «мы-группы». Отсюда же и аргументация, пытающаяся всеми силами закрепить этнические культуры за строго ограниченными территориями.
В то же время, если неприязнь к мигрантам сплошь и рядом апеллирует к культурным различиям (учёные в этом случае любят говорить о «культурной дистанции»), то рассмотренные выше примеры заставляют нас относиться к таким аргументам с большой осторожностью[65] и искать объяснения не столько в этнокультурной, сколько в социальной и социально-экономической сферах. Например, сегодня ясно, что при преимущественной ориентации экономики страны на эксплуатацию сырьевых ресурсов и игнорировании интересов производящих секторов экономики в обществе будет расти число хорошо образованных профессионалов, неспособных найти себе применение и остающихся не у дел. Это уже сказывается на судьбе высокообразованных переселенцев с Дальнего Востока и Севера, страдающих в центральных районах России от безработицы[66]. Очевидно, «иноэтничные мигранты», которых обычно упрекают в том, что они отбирают рабочие места у «коренного населения», не имеют к этому никакого отношения. Напротив, как показывают многочисленные опросы, безработица среди них, как правило, выше, чем у местного населения, а если многие из них, будучи профессионалами, находят работу, то гораздо более низкой квалификации[67].
Что же стоит за обвинениями в адрес «мигрантов»? С переходом России к рыночной экономике оказалось, что наибольшую адаптивность к ней выказали представители так называемых торговых меньшинств, сумевшие ещё в советские годы получить нужный для этого опыт и менее скованные местной традиционной структурой взаимоотношений[68]. По наблюдениям социологов, с переходом к рыночной экономике и распадом прежней сферы занятости резко возросло значение сферы торговли. Но там ещё в советские годы наибольшую активность проявляли выходцы с Кавказа, уже тогда накопившие значительный опыт и создавшие разветвлённые торговые сети. Тем, кто пытался найти своё место в этой сфере в период экономического кризиса, конкурировать с ними было непросто[69]. В свою очередь, исследование связи религиозности с экономическим поведением показывает, что мусульмане выказывали большую склонность к рыночной экономике, чем православные[70]. И это также ставило доминирующее большинство в невыгодное положение.
Однако во всем этом этническая культура была далеко не главным фактором. Доминирующее большинство, привыкшее жить в условиях «патерналистского социализма»[71] и связанное с работой на обанкротившихся крупных госпредприятиях, было застигнуто врасплох и оказалось менее готовым к кардинальным переменам. По данным социологических исследований начала 1990-х годов, массовый работник встретил переход к рыночным отношениям апатией и пассивностью, неспособностью эффективно трудиться в новых экономических условиях. В 1996-2004 годах доля таковых стабильно составляла не менее 46-50% респондентов. Тогда успешными ощущали себя лишь 10-12% респондентов, которых одни социологи называют «уверенными рыночниками», другие – «неоконсерваторами»[72].
Это особенно заметно в малых городах России, значительные массы населения которых ощутили себя забытыми государством и так и не смогли приспособиться к радикальным переменам, оказавшись в так называемых русских гетто[73]. По социологическим данным, в малых городах и особенно в консервативных по своим установкам сёлах наблюдается высокий уровень мигрантофобии[74]. В 1990-х годах именно там были сильны позиции коммунистов и, по словам эксперта, «мелкий торговец в обывательском сознании становился живым воплощением всех ужасов капитализма»[75]. Впрочем, и в мегаполисах отношение к мигрантам окрашено страхом и недоверием[76], и, по некоторым данным, именно там мигрантофобия достигает высшего предела[77].
Отсюда распространённое недоумение по поводу того, что многие выигрышные социальные и экономические позиции быстро оказались в руках так называемых чужаков, в число которых включаются и русские, приехавшие из «ближнего зарубежья». Отсюда же и стремление силой оттеснить их от соблазнительных ресурсов. Любопытно, что демократический принцип гражданского равноправия этому помочь не может, ибо многие «чужаки» являются гражданами России. Тогда-то на повестке дня и появляется оппозиция «коренные/некоренные», призванная восстановить равновесие[78]. Если в русле прежнего колониального дискурса термин «коренные» резервировался за «Другими» («отсталыми», малочисленными, колонизуемыми и пр.), и на этом основании в знак компенсации современные западные демократические процедуры наделяют этих «Других» определёнными привилегиями в русле политики аффирмативных действий[79], то в контексте происходящих сегодня массовых миграций этот термин переосмысливается, и его нередко начинают применять для местного большинства[80]. Сегодня этот аргумент звучит в риторике как радикальных национал-патриотических движений типа ДПНИ, так и в устах высших государственных чиновников. При этом они не сознают, что указанная выше оппозиция ведёт к расиализации этнических общностей, отдаляя российское общество от подлинной демократии[81], но зато приближая его к режиму апартеида[82].
Возмущаясь «этнической преступностью» и призывая к наведению порядка на рынках, «культурный расизм» имеет в виду совсем другой порядок, связанный с концепцией «включённости/исключённости» по отношению к сложившейся общности, обычно понимаемой в России как этническая, а не гражданская. Это заставляет нас обращаться к иному, более глубокому пласту дискурса, апеллирующему к «культурному порядку» и призванному сохранить традиционный «этнический портрет» отдельных местностей и целых регионов. Центральными понятиями такого дискурса являются «коренной/некоренной» и «культурная несовместимость», что идёт вразрез с положениями о гражданских правах, но зато устанавливает социальную иерархию, определяемую отношением людей к местной «этнической культуре». Такой дискурс имеет высокий эмоциональный заряд, так как само понятие «культура» не обладает большой чёткостью и в устах разных людей и в разных контекстах может выражаться и восприниматься по-разному. Однако это не мешает тому, что в таком контексте «культура» служит важным социальным символом. И именно причастность к «культуре» делает человека полноправным членом данного общества, тогда как все иные оказываются «гражданами второго сорта» и, соответственно, должны урезаться в правах. С такой точки зрения, преуспевающие чужаки оказываются нарушителями привычного статусного порядка, связанного не столько с экономикой, сколько с культурой[83]. Как в этой связи замечает английская исследовательница Кэролайн Хэмфри, «бытовое недовольство направлено не столько против резких различий в доходах, сколько против людей, нарушающих порядок, по которому чужаков не следует допускать к выгодным позициям»[84]. Впрочем, сегодня речь идёт уже о «чужаках» вообще, включая и многочисленных гастарбайтеров, не претендующих ни на какие выгодные позиции. Следовательно, такие настроения опираются на идею некого «культурного порядка», на который «чужаки» якобы покушаются самим своим присутствием. Отсюда и призывы к «сохранению этнокультурного портрета».
V
Так и происходит своеобразная расиализация, в основании которой лежит не столько биология, сколько культура. Ключевую роль во взаимоотношениях между людьми начинают играть оппозиции «местный/неместный», «коренной/некоренной». Причастность к традиционным для данной местности этническим или культурным группам априорно оказывается позитивным фактором, маркирующим «сохранение статусного порядка», тогда как мигрантские этнические группы вызывают подозрительность и неприязнь, прежде всего потому, что самим своим присутствием, не говоря уже об их активности, создают угрозу такому порядку[85]. Вот почему для его сохранения местное население не находит ничего лучшего, как прибегать к той или иной форме дискриминации мигрантов[86], оправдывая её «культурными различиями». Для такой ситуации вполне уместен термин «культурный расизм», а создающая для него основы наука уже давно получила название «научного расизма»[87].
Описанный выше выраженный тренд к расизму, как представляется, был прямым следствием реакции общества на шоковую терапию начала 1990-х гг. и последующие события (переделы собственности, война в Чечне, дефолт), определившие тоску по порядку и стабильности. Стремление недопущения кошмара 1990-х годов отвело стабильности почётное место в системе ценностей. Но что лучше соответствует стабильности и устойчивости, как не образ неизменного биологического или культурного наследия? Поэтому немало российских интеллектуалов, охваченных идеей консерватизма, отчаянно ищут для неё надёжную опору и находят таковую в «вечных ценностях», «народном менталитете», «традиционных устоях», «этнокультурном портрете», а некоторые учёные (особенно психологи и культурологи) всячески пытаются приписать им биологическую основу. Так биология становится символическим гарантом от новых потрясений.
Хотя журналисты и сотрудники правоохранительных органов убеждают нас в резком отличии «экстремистов» от добропорядочных граждан, детальный анализ риторики мигрантофобии показывает иное. Выясняется, что немало людей, включая чиновников, действующих политиков, журналистов, писателей, деятелей сферы образования, стражей правопорядка и даже учёных разделяют настороженное, недоброжелательное и нередко враждебное отношение к мигрантам, которое опирается на стереотипные негативные представления. В научной лексике такие представления отливаются в форму определённых наукообразных утверждений, ряд из которых рассматривался выше[88]. Поданные в виде «экспертных оценок», такие идеи с лёгкостью воспринимаются журналистами и в виде жёстких формул доносятся до заинтересованных чиновников и самой широкой публики. Они подхватываются и радикалами, убеждая их в правильности занятой ими позиции. Поэтому в контексте антиммигрантского дискурса радикалов отличает вовсе не их принципиальная позиция, а склонность к использованию более жёсткой лексики, далёкой от «политкорректности», свойственной добропорядочным гражданам. Фактически радикалы питаются теми же расхожими представлениями, что и основная масса населения, в обилии получая их от журналистов. Однако если у учёных всё это ограничивается сферой научных публикаций и экспертных оценок, а у чиновников – рутинными бюрократическими процедурами, то радикалы выносят соответствующие идеи на улицу и воплощают их в практиках, заметных для невооруженного глаза (пикеты, демонстрации, физическое насилие). Иными словами, каждый участвует в «общем деле» посильными для него способами. Но радикалы оказываются более заметными, ибо действуют более жёсткими методами и заинтересованы в рекламе, а их деятельность широко освещается журналистами.
За всем этим стоит господствующее отношение к проблеме миграции в первую очередь с точки зрения общественной и государственной безопасности[89], которое уже более десяти лет прививается обществу силовыми структурами. Такие установки разделяются и некоторыми учёными (социологами, демографами, конфликтологами, политологами), занимающимися проблемами миграции. Сегодня отдельные научные публикации по проблемам миграции скорее напоминают былые записки в ЦК КПСС, предупреждавшие об опасности, нежели дают читателю сбалансированный многоаспектный анализ такой сложной проблемы как массовая миграция населения. Публикации социологов нередко сводятся к обзору общественного мнения о мигрантах, что иной раз выдаётся за реальные объективные характеристики миграции и мигрантов[90]. Между тем, образ жизни мигрантов, их бытовые условия, основания их консолидации, их мотивации и особенности их общения с местным населением, установки на интеграцию или сопротивление ей, а также тот позитив, который вносят мигранты в местную жизнь (позитивная хозяйственная деятельность, культурное разнообразие и пр.), – всё это остается за кадром[91].
Иными словами, как это когда-то наблюдалось в США и Великобритании[92], изначальные негативные установки, характерные для некоторых социологов как членов местного сообщества, побуждают их делать особый акцент на негативных сторонах миграционных процессов и игнорировать позитивные. Это влияет на выбор тематики, методику и интерпретацию полученных материалов. Так, настороженное и недоброжелательное отношение к мигрантам побуждает иного социолога или конфликтолога обращать особое внимание на криминальный аспект миграции, нарушение мигрантами местного законодательства, их стремление к обособлению вплоть до образования «этнических анклавов», их особые культурные практики, якобы вызывающие возмущение у местного населения. При этом такой специалист обычно игнорирует проблему дискриминации мигрантов, коррупцию со стороны чиновников и стражей правопорядка, а также распространённые у местного населения априорные негативные стереотипы. Отмечая малопривлекательные, на его взгляд, особенности культуры мигрантов, он обходит молчанием позитивные черты их культуры. Кроме того, все мигранты нередко рисуются в виде единой гомогенной массы, и большое социальное, профессиональное и культурное разнообразие в их среде не учитывается. Обычно такой социолог ограничивается опросами среди местного принимающего населения, делая акцент на его отношении к мигрантам. Изучение самих мигрантов, их бытовых и социальных проблем, мотиваций и настроений, тем самым, выносится за скобки. Если же такой социолог и берётся за изучение жизненных стратегий мигрантов и их настроений, то своей целью ставит прежде всего их оценку с точки зрения «безопасности» принимающего общества. Миграция описывается в терминах «нашествия», «покорения», «волн», «девятого вала», «потопа», «культурной экспансии», появления «некомплиментарных групп», «этнизации районов» и пр. Короче говоря, в работах такого рода социологов проблема миграции представляется упрощённо и односторонне, причём, как правило, в невыгодном для мигрантов свете. Тем самым, общество получает искажённое представление о миграции и мигрантах, опирающееся на авторитет науки. Мало того, сама псевдонаучная терминология, применяемая в таких работах, создаёт у читателя чувство тревоги и усиливает негативное отношение к мигрантам. А это, в свою очередь, окрыляет радикалов и усиливает ксенофобские настроения в обществе в целом.
Работа выполнена при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда, грант № 07-01-00121а.
Опубликовано в журнале «Вестник Евразии», 2008. № 2. – С. 125-150.
Электронная публикация на сайте demoscope.ru
[
Оригинал статьи]
По этой теме читайте также:
Примечания